1945 год

Крематории № 3 и № 4 были закончены к положенному сроку — с января 1943 и до конца того же года все четыре крематория работали беспрерывно.

В декабре 1943 года меня назначили инспектором лагерей. Я уехал из Освенцима, перевез семью в Берлин. В Освенцим я все же еще вернулся и пробыл там часть лета 1944 года. Надо было помочь моему преемнику разрешить проблемы, связанные с особой обработкой четырехсот тысяч венгерских евреев.

Свою последнюю инспекционную поездку я совершил в марте 1945 года. Я посетил Нейенгамме, Берген-Бельзен, Бухенвальд, Дахау, Флоссенбург и лично доставил комендантам этих лагерей приказ рейхсфюрера не уничтожать больше евреев и во что бы то ни стало понизить в лагерях смертность.

Лагерь Берген-Бельзен, в частности, находился в ужасном состоянии. Не было ни воды, ни пищи, уборные не очищались. На территории лагеря валялось и разлагалось более десяти тысяч трупов. Кормить заключенных было нечем. Местный отдел снабжения категорически отказывался доставлять в лагерь какое-либо продовольствие. Я приказал коменданту лагеря навести во всем этом порядок, научил его сжигать трупы во рвах, и через некоторое время санитарные условия в лагере улучшились. Однако продуктов все же не было, и заключенные мерли как мухи. В конце апреля 1945 года положение стало столь критическим, что я получил приказ перевести управленческий аппарат, к которому принадлежал и я сам, в КЛ Равенсбрюк. Автомобили эсэсовских начальников и их семей, грузовики с папками бумаг и оборудованием отправились караваном по дорогам, запруженным гражданским населением, спасавшимся от бомбежек. Из Равенсбрюка мы перебрались в Рейсбург. Единственное, что мне удалось найти здесь, чтобы разместить людей, был какой-то хлев. На следующий день я все же устроил женщин и детей на ночь в школе.

С этого времени наша жизнь превратилась в настоящий ад. С одной стороны наступали русские, с другой — их союзники. Нам приходилось все время уходить от наступающих вражеских войск. В Флейсбурге я вспомнил о нашей бывшей освенцимской учительнице. Фрау Мюллер жила в Апенраде. Я сразу же отвез к ней Эльзи с детьми, и фрау Мюллер любезно согласилась временно приютить их у себя.

Я продолжал путь один, с Дитсом, до Мурвика, а оттуда — вместе с основной группой сотрудников управленческого аппарата. Я еще раз встретился с Гиммлером. Он сказал, что больше ему нечего нам приказывать.

Через некоторое время мне вручили подложную морскую книжку, раздобыли для меня боцманскую форму. Выполняя приказ, я вырядился в нее, но по собственной инициативе сохранил в своем багаже мундир эсэсовского офицера.

5 мая я получил приказ отправиться в Рантум. Я прибыл туда 7-го и через несколько часов после прибытия узнал, что маршал Кейтель подписал в Реймсе акт о безоговорочной капитуляции.

Из Рантума меня перевели в Брунсбюттель. Здесь я пробыл несколько недель. В своем регистрационном листке я указал, что занимался до войны сельским хозяйством, и 5 июля меня демобилизовали и отправили на ферму некоего Георга Пютцлера в Готтрупель.

Здесь я проработал восемь месяцев. Это была довольно приличная ферма. На ней было несколько неплохих лошадей. Узнав, что я занимался коневодством, Георг поручил мне ухаживать за лошадьми. Я с радостью занялся этим делом, и Георг — я жил в его доме, — смеясь, говорил про меня, что я не сплю на конюшне со своими лошадьми лишь потому, что не хочу обидеть его. Георг был довольно пожилой мужчина маленького роста, но очень сильный, жилистый, с подбородком в форме галоши и пронизывающим взглядом голубых глаз. Очень скоро я узнал, что он занимал когда-то значительный пост в СА. Я признался ему, кто я, и с этого момента он стал относиться ко мне по-настоящему дружелюбно. Когда жены его не бывало дома, мы часто подолгу беседовали с ним.

Однажды утром я находился один на лугу с лошадьми. Внезапно он появился рядом со мной. Расставив кривые ноги, он посмотрел на меня в упор и значительно произнес:

— Они арестовали Гиммлера.

— Попался-таки им в лапы! — пробормотал я.

— Да нет же, — ответил Георг, — послушай, это они попались! Когда они захотели его допросить, он покончил с собой!

Потрясенный, я взглянул на него.

— Послушай-ка, — продолжал Георг, гримасничая и похлопывая рукой об руку, — вот ведь хитрец, Гиммлер! У него во рту была ампула с ядом. Он разгрыз ее — и все! — радостно воскликнул он. — Он их перехитрил!

— Покончил с собой! — крикнул я.

— Да что с тобой? — сказал Георг. — На тебе лица нет! Он сыграл с ними хорошую шутку, вот и все! Неужели ты не согласен?

Я смотрел на него, ничего не отвечая. Георг потер подбородок и смущенно взглянул на меня.

— Не понимаю тебя. Большому начальнику вполне пристойно покончить с собой, если его берут в плен, не правда ли? Это общее мнение. Сколько ругали Паулюса за то, что он не поступил так, вспомни! Да что с тобой? — после короткой паузы с тревогой продолжал он: — Скажи же что-нибудь. У тебя такой ошарашенный вид! Что, по-твоему, он неправ?

Боль и бешенство ослепили меня. Я почувствовал, что Георг трясет меня за руку, и беззвучно произнес:

— Он предал меня.

— Рейхсфюрер? — послышался голос Георга.

Я увидел его глаза — он смотрел на меня с упреком — и закричал:

— Ты не понимаешь! Он давал нам жуткие приказы, а теперь вместо него должны расплачиваться мы.

— Рейхсфюрер! — воскликнул Георг. — Ты говоришь так о рейхсфюрере!

— ...Вместо того, чтобы прямо посмотреть в глаза врагам... вместо того, чтобы сказать: «Я один несу за это ответственность!» Так вот что он сделал!.. До чего просто! Разгрызть ампулу с цианистым кали и бросить своих людей на произвол судьбы!

— Не скажешь же ты...

Я разразился смехом.

— «Моя честь — это верность». Да, да, это для нас! Не для него! Для нас — тюрьма, позор, веревка...

— Они тебя повесят? — изумленно проговорил Георг.

— А ты что думал? Но мне все равно, слышишь? Мне все равно! Смерть — этого я боюсь меньше всего. Но мысль, что он... вот что приводит меня в бешенство.

Я схватил Георга за руку.

— Неужели ты не понимаешь! Он улизнул! Он, которого я уважал, как отца...

— Да, конечно, — с сомнением проговорил Георг, — он улизнул... Ну а дальше? Останься он, это не спасло бы тебя.

Я в бешенстве встряхнул его.

— Кто тебе говорит о жизни? Наплевать мне, я не боюсь веревки! Но я умер бы вместе с ним! Вместе со своим начальником! Он бы сказал: «Это я дал Лангу приказ подвергать евреев особой обработке!» И никто бы не смог возразить!

Я не в силах был больше говорить. Горечь и стыд душили меня. Ни отступление на дорогах, ни разгром не потрясли меня так, как это сообщение.

После этого дня Георг начал сетовать на то, что я стал еще молчаливее, чем прежде. На самом же деле я просто был очень озабочен: приступы, которые когда-то, после смерти отца, так мучили меня, начались снова, все учащались и с каждым разом становились сильнее. Но даже когда я находился в нормальном состоянии, меня, не покидала смутная тревога. Я заметил, что и тогда бываю рассеянным, путаю слова, произнося одно вместо другого, а иногда заикаюсь, не в силах выговорить какое-нибудь слово. Нарушение речи пугало меня даже больше, чем сами припадки. Никогда еще со мной ничего подобного не случалось, по крайней мере в такой степени. Я начинал опасаться, что мое состояние ухудшится и окружающие заметят это.

14 марта 1946 года я сидел за завтраком с Георгом и его женой, как вдруг во двор фермы въехала какая-то машина. Георг вскинул голову и сказал:

— Поди-ка посмотри, кто это.

Я поднялся, быстро обогнул дом и почти столкнулся с двумя американскими солдатами: блондином в очках и маленьким брюнетом.

Маленький брюнет усмехнулся и сказал по-немецки:

— Не спешите так, сударь.

В руке у него был револьвер. Я взглянул на него, затем на блондина и увидел по наплечным знакам, что оба они — офицеры.