Бюркель спешился, подбежал к нему и опустился на колени. Конь его дернулся в сторону. Мне удалось схватить поводья, и я резко крикнул:
— Бюркель!
Ответа не последовало. Через минуту я повторил, не повышая голоса:
— Бюркель!
Он медленно поднялся и подошел ко мне. Он стоял рядом с моим конем, луна освещала его квадратную голову. Я взглянул на него и спросил:
— Кто вам разрешил спешиться?
— Никто, господин унтер-офицер.
— Разве была команда «спешиться»?
— Нет, господин унтер-офицер.
— Почему же вы это сделали?
Наступила пауза, потом он сказал:
— Я думал, что поступаю правильно, господин унтер-офицер.
— Надо не думать, а подчиняться, Бюркель.
Он сжал губы, и я увидел, как пот стекает у него по скулам. Он с трудом выговорил:
— Так точно, господин унтер-офицер.
— Вы будете наказаны, Бюркель.
Бюркель молчал. Я чувствовал, что люди напряженно вслушиваются в это молчание, и скомандовал ему:
— На коня!
В течение целой секунды Бюркель не отрывал от меня взгляда. Пот стекал у него по скулам. Вид у него был какой-то оторопевший.
— У меня такой же мальчик, господин унтер-офицер.
— На коня, Бюркель!
Он взял поводья из моих рук и вскочил в седло. Через несколько мгновений я увидел, как зажженная сигарета прочертила во мраке огненную дугу и, упав на землю, разметала искры. Секунду спустя за ней последовала вторая, третья — и так по всей цепи. Я понял, что мои люди возненавидели меня.
— После войны, — сказал Сулейман, — мы расправимся с арабами, как уже расправились с нашими армянами. И по тем же соображениям.
Даже в палатке солнце пекло невыносимо. Я приподнялся на локте, и сразу же ладони у меня стали влажными.
— По каким соображениям?
— В Турции нет места одновременно для арабов и турок, — наставительно произнес Сулейман.
Он сел, скрестив ноги, и внезапно усмехнулся.
— Это-то и пытался вчера объяснить наш майор вашему лейтенанту фон Риттербаху. К счастью, лейтенант не понимает по-турецки... — он сделал паузу, — потому что он наверняка не понял бы, отчего, когда мы обнаружили, что мятежная деревня из осторожности покинута жителями, мы уничтожили просто первую попавшуюся нам под руку арабскую деревню...
Я, пораженный, смотрел на него. Он засмеялся визгливым бабьим смехом. Плечи его судорожно вздрагивали, он раскачивался и, наклоняясь вперед, хлопал ладонями по земле. Успокоившись, он закурил сигарету, выпустил дым через нос и сказал:
— Вот что значит быть хорошим переводчиком.
Немного помолчав, я заговорил:
— Но ведь эта деревушка была ни при чем!
Он потряс головой.
— Дорогой мой, вы ничего не поняли! Деревня-то была арабская, следовательно, она не могла быть ни при чем...
Он оскалил свои белые зубы.
— Знаете, забавно, что так же в подобном же случае возразили некогда нашему пророку Магомету...
Он вынул изо рта сигарету, придал лицу серьезное выражение и с благочестивым видом произнес:
— Да будет с ним благословение аллаха! — Затем он продолжал уже другим тоном: — И наш пророк Магомет ответил: «Если тебя укусила блоха, разве не станешь ты убивать всех блох?»
Выполняя свой долг, я в тот же вечер довел до сведения ротмистра Гюнтера все, что узнал от Сулеймана. Он долго давился от смеха и несколько раз с восхищенным видом повторил высказывание пророка относительно блох. Я понял, что он рассматривает все это как хорошую шутку, сыгранную турками с «этим идиотом фон Риттербахом».
Не знаю, доставил ли он себе потом удовольствие рассказать обо всем лейтенанту, но, впрочем, это уже не имело значения, потому что два дня спустя у меня на глазах фон Риттербах глупо, бессмысленно дал себя убить. И действительно, можно было подумать, что он сам стремился к смерти: именно в этот день он нацепил все свои ордена и медали и вырядился в парадную форму.
Я велел отнести тело лейтенанта в его палатку, послал за ротмистром Гюнтером, а сам остался с унтер-офицером Шрадером около убитого. Пришел ротмистр, стал навытяжку у походной кровати в ногах лейтенанта, отдал честь, велел Шрадеру выйти и спросил меня, как это произошло. Я подробно ему обо всем доложил. Он хмурил брови и, когда я кончил, принялся шагать по палатке, то сжимая, то разжимая заложенные за спину руки. Потом остановился, недовольным взглядом окинул тело фон Риттербаха и процедил сквозь зубы: «Кто бы мог подумать, что этот идиот...» — но, бросив взгляд в мою сторону, замолчал.
На следующий день лейтенанта похоронили с воинскими почестями. После салюта ротмистр произнес перед нами небольшую речь. Я нашел, что это прекрасная и, конечно, очень полезная для морального духа людей речь, но что ротмистр слишком хорошо — значительно лучше, чем лейтенант того заслуживал, — отозвался о фон Риттербахе.
19 сентября 1918 года англичане нанесли массированный удар по турецким линиям обороны, и фронт дрогнул. Турецкие войска обратились в бегство. Они двигались на север и остановились только в Дамаске. Но передышка длилась недолго, пришлось снова отступать до Халеба. В начале октября наш отряд перебросили в Адану, на берег Искендеронского залива. Мы пробыли там несколько дней в полном безделье. Сулеймана наградили Железным крестом за мужество, проявленное во время отступления.
В конце октября в лежавших вокруг Аданы деревнях вспыхнула холера. Эпидемия проникла и в город, и 28 октября — за несколько часов — не стало ротмистра Гюнтера.
Печальный конец для героя. Я преклонялся перед ротмистром Гюнтером. Благодаря ему я попал в армию. Но в этот день, да и в последующие дни я сам был поражен тем, как мало тронула меня его смерть. Раздумывая над этим, я понял: вопрос о том, люблю я его или нет, никогда не возникал у меня, как не задумывался я и над своими отношениями с Верой.
Вечером 31 октября стало известно, что Турция заключила перемирие с Антантой.
— Турция капитулировала! — с горечью сказал мне Сулейман. — А вот Германия продолжает борьбу!
Капитан граф фон Рекков принял командование отрядом Гюнтера, и началась репатриация. Мы долго пробирались в Германию через Балканы. Дорога была для нас особенно мучительной, потому что все мы были одеты лишь в легкую колониальную форму, и стоявшие тогда жестокие холода, необычные для этого времени года, производили сильные опустошения в наших рядах.
12 ноября, в Македонии, в серое дождливое утро, когда мы выступали из жалкой деревушки, где провели ночь, капитан граф фон Рекков приказал остановить колонну и выстроиться лицом к левой обочине дороги. Сам он по вспаханному полю отъехал в сторону, чтобы видеть весь отряд. Капитан долго молчал. Он застыл неподвижно, как-то сгорбившись, и его белая лошадь и белое потрепанное обмундирование светлым пятном вырисовывались на черной земле. Наконец он поднял голову, сделал чуть заметный знак правой рукой и необычным, дрожащим, каким-то тусклым голосом объявил:
— Германия капитулировала.
Многие солдаты не расслышали, ряды заволновались, из конца в конец колонны прокатился гул, и фон Рекков крикнул своим обычным голосом:
— Тихо!
Наступила тишина, и он чуть громче повторил:
— Германия капитулировала.
Затем пришпорил лошадь и снова стал во главе колонны. Теперь был слышен лишь топот конских копыт.
Я смотрел прямо перед собой. Мне казалось, будто черная бездна внезапно разверзлась у моих ног. Прошло несколько минут, и чей-то голос завел песню: «Мы побьем, мы победим Францию», несколько драгунов яростно подхватили ее, дождь пошел сильнее, копыта коней не в такт аккомпанировали песне, и внезапно ветер и дождь налетели с такой силой, что песня начала затухать, раздробилась и заглохла. На душе у нас стало еще тоскливее.
1918 год
В Германии наш отряд перебрасывали из одного пункта в другой, так как никто не знал, кому мы приданы. Унтер-офицер Шрадер сказал мне: «Никто нас знать больше не хочет. Мы — заблудший отряд». В конце концов мы добрались до места, где некогда наш отряд был сформирован, — маленького городка Б. Здесь, чтобы не ставить на довольствие, нас поспешили демобилизовать. Нам возвратили нашу штатскую одежду, дали немного денег и справку об увольнении в запас, необходимую для возвращения домой. Я сел на поезд, идущий в Г. В купе я почувствовал, что в своем куцем пиджачишке и брюках, ставших для меня чересчур короткими, я выгляжу смешно. Выйдя в коридор, я заметил стоящего ко мне спиной высокого худого загорелого парня с бритой головой; ветхий пиджак, казалось, вот-вот лопнет на его широких плечах. Человек обернулся — это был Шрадер. Увидев меня, он потер свой сломанный нос тыльной стороной ладони и расхохотался.