Я заметил, как слегка приподнялась ее грудь, почувствовал смущение и уставился на пламя в камине.

— Эльзи... Я хотел бы вам сказать... Если вы любите кого-нибудь другого, лучше откажите мне.

— У меня нет никого другого, — сказала она.

Я промолчал, и она продолжала:

— Только я немного удивлена...

Она сделала слабое движение, и я пробормотал:

— Я хотел бы вас также просить... Если я вам не нравлюсь, откажите мне.

— Я ничего не имею против вас.

Я поднял глаза. На лице ее нельзя было ничего прочесть. Я снова уставился на огонь и стыдливо добавил:

— Я немного мал ростом.

Она ответила с живостью:

— Это не имеет значения. То, что вы сделали на ферме, очень здорово.

Чувство гордости охватило меня. Это немка, настоящая немка. Она стояла передо мной, стройная, почтительная. Она молчала, ожидая, когда я снова заговорю с ней.

— Вы уверены, что ничего не имеете против меня?

— Нет, не имею, — ответила она без колебаний, — совсем не имею. Вы мне даже нравитесь.

Я продолжал смотреть на огонь. Я не знал, что мне сказать ей еще. Внезапно я с удивлением подумал: «Она моя, стоит мне только захотеть...» и не мог понять, рад я этому или нет.

Я поднял на нее глаза. Она смотрела на меня совершенно спокойно, не мигая. На меня нашло какое-то оцепенение. Я больше не мог ни о чем думать. Некоторое время мы стояли так молча, затем я машинально поднял руку, поправил светлый локон, свисавший ей на ухо, она улыбнулась, склонила лицо к моей руке, и я понял: все решено.

Первый год на ферме был очень тяжелым. Несмотря на то, что Эльзи получила небольшое наследство от своей тетки — без этих денег мы не смогли бы устроиться, — не прошло и полугода, как мне пришлось пожертвовать сосновой рощей. От мысли, что мы так скоро оказались вынужденными вырубить ее, у меня разрывалось сердце. Ведь мы лишились своего единственного резерва.

Однако нашей главной заботой были не деньги, а плотина. От нее зависела ферма, а следовательно, и наше существование. Уход за ней стал нашей повседневной, повсечасной заботой. Стоило начаться дождю, как мы уже с беспокойством обменивались взглядами. Если среди ночи разражалась гроза, я вставал, натягивал сапоги, брал фонарь и шел смотреть, не случилось ли чего с плотиной. Иногда я появлялся там как раз вовремя, и мне приходилось по два, по три часа проводить в воде, чтобы как-нибудь заделать пробоины и не допустить прорыва. Раз или два, не в силах сам справиться с очередной пробоиной, я вынужден был звать на подмогу Эльзи. И хотя она уже была беременна, она без звука вылезала из постели и работала со мной до утра. Мы возвращались домой, еле волоча по грязи ноги, с трудом находя силы, чтобы зажечь в очаге огонь и обсушиться.

Весной фон Иезериц навестил нас. Он остался доволен и фермой и видом лошадей. Оказав нам честь выпить с нами кружку пива, он спросил, согласен ли я вступить в крестьянский союз. Он объяснил, что интересуется этой политической организацией, которая ставит себе задачей возрождение немецкого крестьянства. И действительно, я уже слышал об этом союзе. В его девизе «Blut, Boden und Schwert» 3 , казалось мне, было выражено все, от чего зависело спасение Германии. Я ответил фон Иезерицу, что не знаю, могу ли я вступить в этот союз, поскольку являюсь членом национал-социалистской партии. Вместо ответа он расхохотался: он, мол, знает всех местных руководителей нашей партии и может заверить меня, что одновременная принадлежность к обеим организациям разрешается партией. Да и сам он, оказалось, тоже член нашей партии, но считает, что вести работу под маркой этого союза гораздо удобнее, потому что крестьяне всегда относятся к партиям с некоторым недоверием, но доброжелательно — к освященным традициями объединениям, к которым принадлежит и этот союз...

Я согласился, и фон Иезериц сразу же предложилмне стать секретарем объединения крестьян нашей деревни. Важно было, чтобы этот пост занял кто-нибудь из членов союза. Я не мог отказаться. Фон Иезериц сказал, что рассчитывает на мое политическое влияние на молодежь. В ее глазах сам факт, что я — бывший унтер-офицер добровольческого корпуса, сыграет большую роль, чем любые речи.

Наступило лето. Стрелка барометра установилась на «ясно». Плотина перестала доставлять мне хлопоты, и я смог отдавать больше времени своим новым обязанностям. В деревне действовала небольшая кучка наших политических противников. Вначале у меня было с ними немало возни. Однако когда я сплотил вокруг себя группу решительной молодежи и применил в нашей деятельности боевую тактику национал-социалистской партии, которую сама она унаследовала от частей добровольческого корпуса, после нескольких назидательных мордобитий от оппозиции не осталось и следа. Тогда я уже смог заняться политическим и военным обучением молодежи. Результат оказался блестящим, и через некоторое время я решил сформировать из крестьянской молодежи отряд конной милиции. Мы неплохо помогали союзу и нашей партии в соседних деревнях, когда они оказывались в затруднительном положении. И действительно, мой отряд так закалился в стычках, что недоставало только оружия, чтобы он стал настоящим воинским соединением. Однако я был убежден: оружие есть, оно пока спрятано, но наступит день — и наши мечты осуществятся.

Беременность сильно утомляла Эльзи. Она работала, едва волоча ноги, задыхаясь. Однажды вечером после ужина я сидел перед кухонной плитой и набивал трубку (в последнее время я пристрастился к этому). Примостившись рядом со мной на низеньком стульчике, Эльзи вязала. Неожиданно она разрыдалась, закрыв лицо руками.

— Что с тобой, Эльзи? — мягко спросил я.

Она зарыдала еще сильнее. Я встал, взял щипцы, достал из печки уголек. Когда трубка хорошо раскурилась, я бросил уголек в огонь и стряхнул пепел.

Эльзи перестала рыдать. Я сел и взглянул на нее. Она вытирала щеки носовым платком. Смахнув последнюю слезинку, она смяла платочек в комок, сунула его в карман передника и снова принялась за вязание.

— Эльзи, — снова сказал я мягко.

Она подняла глаза.

— Может, объяснишь, что с тобой?

— О, ничего, — ответила она.

Я молча взглянул на нее, и она повторила:

— Ничего.

Мне показалось, что она сейчас снова расплачется. Я пристально посмотрел на нее. Должно быть, она поняла, что я и в самом деле жду объяснения, потому что после небольшой паузы проговорила, не подымая глаз и не отрываясь от своего вязания:

— Мне все время кажется, что ты мной недоволен.

— Что это тебе пришло в голову! Ты хорошо знаешь, мне не в чем тебя упрекнуть! — ответил я с живостью.

Она всхлипнула, как маленькая девочка, снова вытащила из кармана передника платок и высморкалась.

— О! Я знаю, что касается работы, то я делаю все, что могу. Я не об этом.

Я молчал, и немного погодя она добавила:

— Ты так далек от меня.

Я посмотрел на нее, она подняла голову — и взгляды наши встретились.

— Что ты хочешь этим сказать, Эльзи?

— Ты такой молчаливый, Рудольф.

Я задумался.

— Но ты тоже не очень разговорчива, Эльзи, — заметил я.

Она опустила вязание на колени и, откинувшись на спинку стула, выпятила живот, словно он мешал ей.

— Это другое дело. Я молчу, потому что жду, когда ты заговоришь.

Я мягко произнес:

— Я не болтлив, вот и все.

Наступило молчание, затем она сказала:

— Ах, Рудольф, не подумай только, что я хочу тебя упрекнуть в чем-то. Я просто пытаюсь объяснить тебе.

Я почувствовал себя неловко под ее взглядом, отвел глаза и уставился на свою трубку.

— Что ж, объясни, Эльзи.

— Дело не столько в том, что ты не разговорчив, Рудольф...

Она замолчала, и я услышал ее свистящее дыхание. Потом она с жаром продолжала:

— ...Ты так далек от меня, Рудольф! Иногда за столом ты уставишься какими-то холодными глазами в пространство, и мне кажется, что ты даже не видишь меня.

вернуться

3

«Раса, земля и меч» (нем.).